Надежда мандельштам личная жизнь. Надежда мандельштам - воспоминания. — Был ли он также веселым молодым человеком

Жизнь и судьба Осипа Мандельштама в письмах и воспоминаниях его жены Надежды Яковлевны


«Я рожден в ночь с второго на третье января в девяносто одном ненадежном году» — выкрикнул поэт под конец жизни.
Следующий, еще более ненадежный век превратит 3 января 1891 года в 15 января — когда мы и отмечаем день рождения великого поэта. И по этому случаю хотим напомнить еще раз о книге Надежды Яковлевны Мандельштам, жены поэта, которой, по словам Бродского, «удалось, казалось бы, невозможное — переупрямить время, переломить страшный ход событий и сохранить, спасти архив поэта»

Текст: Наталья Соколова/РГ
Обложка и фрагмент книги предоставлены издательством

«Посмотрим, кто кого переупрямит…»: Надежда Яковлевна Мандельштам в письмах, воспоминаниях, свидетельствах. — М.: «АСТ», «Редакция Елены Шубиной», 2015.

Этот уникальный сборник был презентован на прошедшей в Москве в ноябре прошлого года ярмарке интеллектуальной литературы Non/fiction и посвящен вдове поэта Осипа Мандельштама. Без этого семисотстраничного труда было бы трудно говорить о сталинском времени, о России XX века.

Надежда Яковлевна Мандельштам - плоть от плоти и дух от духа Осипа Эмильевича Мандельштама, их судьбы сплетены в одну общую. Близкую подругу Анны Ахматовой, Надежду Яковлевну ждала непростая судьба: арест мужа, ссылка, его смерть в лагере, бездомность, война, кочевье. «Десятилетиями эта женщина находилась в бегах, петляя по захолустным городишкам Великой империи, устраиваясь на новом месте лишь для того, чтобы сняться при первом же сигнале опасности, — писал о ней Иосиф Бродский. — Статус несуществующей личности постепенно стал ее второй натурой. Она была небольшого роста, худая. С годами она усыхала и съеживалась больше и больше, словно в попытке превратить себя в нечто невесомое, что можно быстренько сложить и сунуть в карман, на случай бегства. Также не имела она никакого имущества. В годы ее наивысшего благополучия, в конце 60-х - начале 70-х, в ее однокомнатной квартире, на окраине Москвы, самым дорогостоящим предметом были часы с кукушкой на кухонной стене. Вора бы здесь постигло разочарование, как, впрочем, и тех, кто мог явиться с ордером на обыск». И, несмотря на это, она не утратила способности радоваться жизни и ничего не бояться. Ей удалось, казалось бы, невозможное — переупрямить время, переломить страшный ход событий и сохранить, спасти архив поэта, донести его стихи до сегодняшних читателей. Она запоминала стихи Мандельштама наизусть, во всех вариантах, со всеми исправлениями вопреки попыткам тех, кто хотел стереть память о Мандельштаме. В книгу вошла переписка Надежды Яковлевны, воспоминания о ней, архивные находки.

Открывают сборник стихи Осипа Мандельштама, посвященные или обращенные к Надежде. Второй раздел - письма уже Надежды Мандельштам, обращенные к Осипу.

В третий вошли тексты самой Надежды Мандельштам (ее письма и аудиоинтервью) и текстов о ней самой (воспоминания, письма, документы). В особый подраздел вынесен 1980 год - последний год жизни Н. Я., вобравший в себя ее смерть, а с захватом 2 января 1981 года - и похороны.

Четвертый раздел книги - «Надежда Мандельштам: попытки осмысления» - короткие эссе Д. Быкова, М. Чудаковой и А. Битова и статья Д. Нечипорука.

Мы приводим отрывок из книги «Посмотрим, кто кого переупрямит… »

Надежда Хазина (Мандельштам) - Осипу Мандельштаму: письма

<17/30 сентября 1919 г.>
Милый братик!
От вас ни единого слова уже 3 недели. <…> Не знаю, что с собой <…>.
Здесь есть журнал, редактор Мизинов, он просит Ваши стихи и разрешение напечатать Ваше имя в списках сотрудников.
Если вы согласны дать, можете телеграфировать мне заглавия стихов, я их дам, а деньги привезу или перешлю Вам.
<…> Знать, но ничего не писать - глупо.
Я ужасно волнуюсь, что что-нибудь случилось, бегаю целые дни за пропуском и ищу вагон, но не знаю, выезжать или нет. На днях пропустила отличную оказию. В смысле
денег я улажу дома - сегодня мои имянины, и я получу пару колец, которые продам, будет на дорогу и на месяц - 2 жизни.
Пожалуйста, дайте, наконец, знать ясно, ведь неприятно. Надя Х.
Подробности Вам расскажет Паня .
О Гришеньке тоже.
Жду телеграмму.

1 Пастухов Павел Георгиевич (1889–1960) - художник; с ним, вероятно, и было передано это письмо.
2 Предположительно Григорий Семенович Рабинович, петроградский знакомый О. М., упоминаемый им в очерке «Киев» как «Гришенька Рабинович, бильярдный мазчик из петербургского кафе Рейтера, которому довелось на мгновение стать начальником уголовного розыска и милиции» (см. о нем статью: О. Лекманов. «Страховой старичок» Гешка Рабинович: Об одном финском следе в «Египетской марке» Мандельштама // Russian Literature. 2012. Vol. LXXI. Iss. II. P. 217–220).

13/26 октября 1919 г.
Милый дружок!
Получила 13 октября телеграмму, отправленную 18 сентября. Здесь холодно и очень беспокойно. Страшно волнуюсь, как вы проедете. Здесь ходят всякие страшные
слухи о дороге, я очень трушу и волнуюсь. Посылаю вам письмо с Исааком . Вы его встретите в Харькове, он вам всё расскажет о том, как мы живем в Киеве. Очень прошу, перед отъездом дайте мне телеграмму, постарайтесь передать письмо. Сейчас дорог каждый день, если решили приехать, приезжайте скорее.
Очень скучаю, здесь страшно скверное настроение и вообще мрак.
Привет А. Э. , почему вы о нем ничего не пишете?
Надя.

1 Рабинович Исаак Моисеевич (1894–1961) - киевский театральный художник.
2 Мандельштам Александр Эмильевич (1892–1942), средний брат О. М., сопровождавший его в поездке на Украину и в Крым.

19 ноября 1931 г., Москва
Нянечка моя родная!
Я так и знала, что ты захворал, и всё беспокоилась, что тебя нет. Голуба моя, что с тобой? Как сердце? Смотри не расхворайся, а главное, не выйди слишком рано и ничего от меня не скрывай. Очень мне грустно, что ты больной.
Очень прошу, если к 4 часам поднимется t°, вызови врача. Не запускай. Есть ли деньги? Ко мне даже, если t° упадет - не приезжай - не пущу. Отлежись дома. Позвони (45–20)
Коротковой - расскажи про квартиру. Женя тебе расскажет о враче - все анализы дали благоприятный результат - о туберкулезе нет и речи.
Целую тебя.
Нелюша.
Надя.
Целую маму.

не позднее 27 декабря 1935 г.
<…>
У него свой подход, и он от него в переводе отказаться не может. И переводами он зарабатывать не может. Зарабатывать он может только своим литературным трудом: печатайте стихи, а не критикуйте переводы. Вообще переводчика Мандельштама; нет, а есть писатель М<андельштам>. У него шершавый Мопассан? Нет легкости и гладкости. Факт, что нет. М<андельштам> сам не легкий и не гладкий. В чужих шкурах ходить не умеет. Вот я - я переводчица - я умею. Попробуйте только охаять рассказы. А переводческую склоку заводить глупо и мелко.
Гораздо лучше признать, что ты плохой переводчик. Мне все предлагают то фунт Малларме, то кило Бодлера. Тут же у Луппола в кабинете предлагают. Я говорю: что вы!
Мандельштам абсолютно не умеет переводить стихов. Он 3 сонета Петрарки делал 2 месяца - подзаработал бы по 30 р. 50 к. в месяц. И вы бы забраковали за неточность. Где ему! Он даже Мопассана перевести не сумел. Вы лучше к Колычеву обратитесь или к Бродскому . Вот стихи его я в “Красную новь” передала, а переводы - это слишком сложно.
Ей-богу, сильнее, чем отстаивать роскошный перевод, требовать справедливости и признания и т<ому> п<одобные> глупости. Они поневоле признают переводчиком меня, а о тебе - должен быть поднят вопрос о твоем печатании во всей глубине. Во всяком случае - никакой псевдо-литературы. Сейчас все вопросы подняты и поставлены с достаточной точностью и остротой.
Так или иначе, получим ответ. Считай, что Старый Крым реален - отличное лето. А там видно будет.
Я, в общем, сейчас собой довольна - сделала и делаю всё, что можно. А дальше - только покориться неизбежности… И жить вместе в Крыму, никуда не ездить, ничего не просить, ничего не делать. Это мое, и я думаю, твое решение. Вопрос в деньгах, но и он уладится.
Может, придется жить на случайные присылы. Тоже лучше, чем мотаться. Правда? Никогда я еще так остро не понимала, что нельзя действовать, шуметь и вертеть хвостом.
<…>

1 Речь идет о И. К. Лупполе.
2 Колычев (Сиркес) Осип (Иосиф) Яковлевич (1904–1973) и Бродский Давид Григорьевич (1895–1966) - поэты-переводчики.

2 января 1936 г.
<…>
Такой богатой, мирной, спокойной и веселой Москвы я еще никогда не видела. Даже меня она заражает спокойствием. <…> Вчера видела Всеволода . Соня мне звонила 10 раз, пока я собралась зайти (вполне сознательно) .
Большое впечатление от стихов. Особенно: чернозем, день стоял о пяти головах и венок . Цитируют.
Вернее, он цитирует. Спрашивает, куда я сдала стихи. Расспрашивает. Волнуется, читая заявление.
Он сейчас сильно у дел. Один из заправил. Я ничего его не просила. Наоборот, говорила, что хлопоты - нелепая и ненужная вещь. Он сам взялся выяснить, что могут сделать для тебя, вернее с тобой. Это очень показательно.
Сонька очень мила.
Радуюсь, что не вижу Пастернака.
Вчера в Известиях были его стихи. Чуть ли не после 5 лет молчания. Может, он тоже взыграет, как ты после своей пятил<етки> молчания? Только непохоже.
<…>

1 Вишневский Всеволод Витальевич (1900–1951) - драматург.
2 Вишневецкая Софья Касьяновна (1899–1963) - художница, киевлянка, подруга Н. Я. по учебе у А. А. Экстер, первая жена Е. Я. Хазина, брата Н. Я., потом - жена Вишневского.
3 Стихотворение О. М. «Не мучнистой бабочкою белой…».

22 октября 1938 г.
Ося, родной, далекий друг! Милый мой, нет слов для этого письма, которое ты, может, никогда не прочтешь. Я пишу его в пространство. Может, ты вернешься, а меня уже не будет. Тогда это будет последняя память.
Осюша - наша детская с тобой жизнь - какое это было счастье. Наши ссоры, наши перебранки, наши игры и наша любовь. Теперь я даже на небо не смотрю. Кому показать, если увижу тучу?
Ты помнишь, как мы притаскивали в наши бедные бродячие дома-кибитки наши нищенские пиры? Помнишь, как хорош хлеб, когда он достался чудом и его едят вдвоем?
И последняя зима в Воронеже. Наша счастливая нищета и стихи. Я помню, мы шли из бани, купив не то яйца, не то сосиски. Ехал воз с сеном. Было еще холодно, и я мерзла в своей куртке (так ли нам предстоит мерзнуть: я знаю, как тебе холодно). И я запомнила этот день: я ясно до боли поняла, что эта зима, эти дни, эти беды - это лучшее и последнее счастье, которое выпало на нашу долю.
Каждая мысль о тебе. Каждая слеза и каждая улыбка - тебе. Я благословляю каждый день и каждый час нашей горькой жизни, мой друг, мой спутник, мой милый слепой поводырь…
Мы как слепые щенята тыкались друг в друга, и нам было хорошо. И твоя бедная горячешная голова и всё безумие, с которым мы прожигали наши дни. Какое это было счастье - и как мы всегда знали, что именно это счастье.
Жизнь долга. Как долго и трудно погибать одному - одной. Для нас ли неразлучных - эта участь?
Мы ли - щенята, дети, - ты ли - ангел - ее заслужил?
И дальше идет всё. Я не знаю ничего. Но я знаю всё, и каждый день твой и час, как в бреду, - мне очевиден и ясен.
Ты приходил ко мне каждую ночь во сне, и я всё спрашивала, что случилось, и ты не отвечал.
Последний сон: я покупаю в грязном буфете грязной гостиницы какую-то еду. Со мной были какие-то совсем чужие люди, и, купив, я поняла, что не знаю, куда нести всё это добро, потому что не знаю, где ты.
Проснувшись, сказала Шуре: Ося умер. Не знаю, жив ли ты, но с того дня я потеряла твой след. Не знаю, где ты. Услышишь ли ты меня? Знаешь ли, как люблю? Я не успела тебе сказать, как я тебя люблю. Я не умею сказать и сейчас. Я только говорю: тебе, тебе… Ты всегда со мной, и я - дикая и злая, которая никогда не умела просто заплакать, - я плачу, я плачу, я плачу.
Это я - Надя. Где ты? Прощай. Надя

Надежда Мандельштам и о Надежде Мандельштам: Письма. Воспоминания. Очерки. Материалы к биографии

Павел Нерлер. Надежда Яковлевна Мандельштам в Струнине и Шортанды

1
С первой же киевской встречи в 19-м году 1 мая стало для Осипа Мандельштама и Надежды Хазиной сакральной датой. Они вспоминали ее и в 38-м, в 19-ю годовщину киевской “помолвки”, в снежной западне Саматихи. «Ночью в часы любви я ловила себя на мысли — а вдруг сейчас войдут и прервут? Так и случилось первого мая 1938 года, оставив после себя своеобразный след - смесь двух воспоминаний».
Под самое утро 2 мая постучали энкавэдэшники и разлучили их уже навсегда. “Мы не успели ничего сказать друг другу - нас оборвали на полуслове и нам не дали проститься”. Так торопили и так спешили, что увезли Осипа Эмильевича даже без пиджака!
Сопровождать мужа хотя бы до Москвы жене на этот раз не разрешили: срок действия сталинского “чуда” 1934 года уже истек.
Только 6 или 7 мая Надежда Яковлевна сумела выбраться из Саматихи. И, по-видимому, сразу же после этого выехала в Калинин, где начиная с 17 ноября 1937-го по 10 марта 1938 года в пятистенной избе на 3-й Никитинской ул., 43, в доме рабочего-металлурга Павла Федоровича Травникова и его жены Татьяны Васильевны, они с Осипом снимали комнату.
В Калинине она забрала корзинку с рукописями: примерно половина архива Мандельштама, вторая половина была в Ленинграде у С. Б. Рудакова. Н. Я. понимала, что такой же “налет” неизбежно предпримут и органы, но сумела опередить и без того перегруженный аппарат НКВД. Два сотрудника областного управления НКВД - Недобожин-Жаров и Пук - также побывали у Травниковых, но только 28 мая 1938 года и без особого результата.
Из Калинина - через Москву и Саматиху - начинался уже крестный путь Осипа Мандельштама навстречу гибели у Тихого океана.
Ее собственный “крутой маршрут” после ареста и смерти мужа прошел через несколько промежуточных станций: Струнино - Шортанды - снова Калинин - Муйнак - Ташкент - Ульяновск - Чита - Чебоксары - Таруса - Псков.
Первые две из них (между ними были еще Москва и Ленинград) вобрали в себя те самые восемь месяцев 1938 года, что отделяли арест Мандельштама от его смерти.
Всмотримся попристальнее в эти восемь месяцев.

2
Всё это время Н. Я. прожила на положении “стопятницы” .
Самой первой и долгой станцией оказалось Струнино. Кто-то посоветовал ей попытать счастья устроиться по Ярославской дороге - той самой, по которой ежедневно шли на восток эшелоны с осужденными: тайная надежда встретиться с мужем хотя бы взглядами через зарешеченное окно тоже присутствовала в этом выборе.
Она начала с Ростова Великого: «…в первый же день я встретила там Эфроса . Он побледнел, узнав про арест О. М., - ему только что пришлось отсидеть много месяцев во внутренней тюрьме. Он был едва ли не единственным человеком, который отделался при Ежове простой высылкой. О. М., услыхав за несколько недель до своего ареста, что Эфрос вышел и поселился в Ростове, ахнул и сказал: «Это Эфрос великий, а не Ростов…» И я поверила мудрости великого Эфроса, когда он посоветовал мне не селиться в Ростове: «Уезжайте, нас здесь слишком много…»
Но неудача обернулась удачей: “В поезде, на обратном пути, я разговорилась с пожилой женщиной: ищу, мол, комнату, в Ростове не нашла… Она посоветовала выйти в Струнине и дала адрес хороших людей: сам не пьет и матом не ругается… И тут же прибавила: «А у нее мать сидела - она тебя пожалеет…» Поезда были добрее людей Москвы, и в них всегда догадывались, что я за птица, хотя была весна и кожух я успела продать. <…> …Я сошла в Струнине и отправилась к хорошим людям. С ними у меня быстро наладились дружеские отношения, и я рассказала им, почему мне понадобилась «дача» в стоверстной зоне. Впрочем, это они и так поняли.
А снимала я у них крылечко, через которое никто не ходил. Когда начались холода, они силком перетащили меня в свою комнату, загородив мне угол шкафами и простынями: «Чтобы вроде своей комнатки было, а то в общей ты не привыкла…»
Когда-то Иван Грозный охотился в этих диких местах и “приструнивал” из мушкета дикого зверя. Но и в 1938 году Струнино Владимирской области - маленький рабочий поселок, ставший в том же году даже городом, - на самом деле решительно ничем не отличался от деревни. Особенно летом, когда у хозяев и корова на выпасе, и огород, а в речке Пичкуре рыба, которую можно ловить хоть корзиной, а в лесу малина, которую можно набирать “профессионально” - двух-трехлитровыми банками.
Впрочем, шальная рыба и сезонная ягода не лучшая основа рациона. «Хозяева заметили, что мне нечего есть, и делились со мной своей тюрей и мурцовкой. Редьку там называли “сталинским салом”. Хозяйка наливала мне парного молока и говорила: “Ешь, не то совсем ослабеешь”. <…> А я носила им из лесу малину и другие ягоды».

1 «Стопятницы», «стоверстницы» - те, кому было запрещено проживать в Москве и не ближе, чем в 100 км от нее.
2 Абрам Маркович Эфрос (1888–1954) был арестован в конце августа 1937 г. и в начале 1938 г. выслан на трехлетний срок в Ростов Великий. Судя по воспоминаниям Н. Д. Эфрос, его вдовы, режим пребывания был достаточно мягким.

Художница Наденька Хазина стала женой Осипа Мандельштама в мае 1919 года. Они познакомились в Киеве, когда ей было девятнадцать лет.

«Мы легко и безумно сошлись на первый день, и я упорно твердила, что с нас хватит и двух недель, лишь бы «без переживаний», – вспоминала она позже. – Я не понимала разницы между мужем и случайным любовником…
С тех пор мы больше не расставались… Он так не любил расставаться потому, что чувствовал, какой короткий нам отпущен срок, – он пролетел как миг».

Наденька Хазина (по свидетельству Анны Ахматовой, некрасивая, но очаровательная) родилась в Саратове в семье адвоката, ее детские и юношеские годы прошли в Киеве. Родители (судя по всему, люди отнюдь не бедные) возили ее в Германию, Францию и Швейцарию. Наденька прекрасно знала французский и английский языки, владела немецким, а испанский выучила позже – что-то понадобилось прочесть…

После окончания гимназии девушка занялась живописью. Но все перечеркнула ее встреча с Осипом Мандельштамом. Поженившись, они попеременно жили в Ленинграде, Москве, на Украине и в Грузии.

«Осип любил Надю невероятно, неправдоподобно, – вспоминала А. Ахматова. – Когда ей резали аппендикс в Киеве, он не уходил из больницы и все время жил в каморке у больничного швейцара. Он не отпускал Надю от себя ни на шаг, не позволял ей работать, бешено ревновал, просил ее советов о каждом слове в стихах. Вообще, я ничего подобного в своей жизни не видела. Сохранившиеся письма Мандельштама к жене полностью подтверждают это мое впечатление».

Осенью 1933-го Осип Мандельштам наконец получил московскую квартиру – две комнаты на пятом этаже, предел мечтаний для того времени. До этого ему и Наде пришлось помыкаться по разным углам. Уже много лет его не печатали, работы не давали никакой. Однажды Осип Эмильевич сказал жене: «Надо менять профессию – теперь мы нищие».

Еще не умер ты, еще ты не один,
Покуда с нищенкой-подругой
Ты наслаждаешься величием равнин,
И мглой, и холодом, и вьюгой.
В роскошной бедности, в могучей нищете
Живи спокоен и утешен, –
Благословенны дни и ночи те,
И сладкогласный труд безгрешен…

«Когда Маяковский в начале десятых годов приехал в Петербург, он подружился с Мандельштамом, но их быстро растащили в разные стороны, – вспоминала Надежда Яковлевна позднее в своей книге. – Тогда-то Маяковский поведал Мандельштаму свою жизненную мудрость: «Я ем один раз в день, но зато хорошо…» В голодные годы Мандельштам часто советовал мне следовать этому примеру, но в том-то и дело, что в голод у людей не хватает на этот «один раз в день».

И – тем не менее… Как вспоминал поэт Виктор Шкловский: «Живя в очень трудных условиях, без сапог, в холоде, он умудрялся оставаться избалованным». Как правило, Мандельштам как должное принимал любую помощь, оказанную ему и его Наде. Вот цитата из воспоминаний другой его современницы, Елены Гальпериной-Осмеркиной:

«Осип Эмильевич посмотрел на меня небрежно, но и надменно. На язык слов это можно было перевести так: «Да, мы голодны, но не думайте, что покормить нас – это любезность. Это обязанность порядочного человека».

О молодой жене Осипа Эмильевича многие вспоминают как о женщине тихой и незаметной, безмолвной тени поэта. Например, Семен Липкин:

«Надежда Яковлевна никогда не принимала участия в наших беседах, сидела с книгой в углу, вскидывая на нас свои ярко-синие, печально-насмешливые глаза… Только в конце 40-х у Ахматовой на Ордынке я смог оценить блестящий едкий ум Надежды Яковлевны».

С мужем Надежде Яковлевне приходилось нелегко. Он был живым человеком, влюбчивым и довольно непосредственным. Увлекался часто и много, и, весьма ревнивый по отношению к жене, приводил в дом своих подруг. Происходили бурные сцены. С Надей, здоровье которой оставляло желать лучшего, обращался, судя по всему, пренебрежительно. Дошло до того, что отец поэта, навестив сына и застав его с двумя женщинами – женой и очередной любовницей с ласковым прозвищем Лютик, изрек: «Вот хорошо: если Надя умрет, у Оси будет Лютик…»

Судьба распорядилась иначе: Лютик, то есть Ольга Ваксель, натура увлекающаяся и эмоциональная, покончила с собой в 1932-м. А Надя… Надя осталась с Осипом.

Сегодня в большинстве публикаций семейная жизнь четы Мандельштамов показана в розовом свете: любящий муж, преданная жена… Надежда Яковлевна действительно была предана поэту. И однажды, измучившись двойственностью своего положения и покинув супруга с наспех собранным чемоданом, вскоре пришла обратно… И все вернулось на круги своя. «Почему ты вбила себе в голову, что обязательно должна быть счастливой?» – отвечал Мандельштам на упреки жены.

…Прочитывая жене свои новые стихи, Осип Эмильевич сердился, что она тут же их не запоминала. «Мандельштам не мог понять, как я могу не помнить стихотворение, которое было у него в голове, и не знать того, что знает он. Драмы по этому поводу происходили тридцать раз в день… В сущности, ему нужна была не жена-секретарша, а диктофон, но с диктофона он не мог бы требовать еще вдобавок понимания, как с меня, – вспоминала она. – Если что-нибудь из записанного ему не нравилось, он недоумевал, как я могла безропотно записывать такую чушь, но если я бунтовалась и не хотела что-нибудь записывать, он говорил: «Цыц! Не вмешивайся… Ничего не понимаешь, так молчи». А то, разойдясь, ехидно советовал послать в Шанхай… телеграмму следующего содержания:

«Очень умная. Даю советы. Согласна приехать. В Китай. Китайцам».

История ссылки поэта в Воронеж широко известна. В мае 1934 года за стихотворение «Мы живем, под собою не чуя страны…» его на три года сослали в Чердынь-на-Каме. Говорили, что нервный, слабый Ося «сдал» на Лубянке тех девять или одиннадцать человек, которым читал свои стихи, – среди них и близкий его друг Анна Ахматова, и ее сын Лев Гумилев, и поэтесса Мария Петровых, которой он был сильно увлечен. На тюремном свидании с женой он перечислил имена людей, фигурирующих в следствии (то есть названных им в числе слушателей), чтобы Надежда Яковлевна могла всех предупредить.

После хлопот Бориса Пастернака, Анны Ахматовой и других писателей Мандельштамам разрешили выехать в Воронеж. Кстати, это место они выбрали сами, очевидно, из-за теплого климата; им запрещалось жить только в двенадцати городах России.

После первого ареста Осип Эмильевич заболел, по словам Надежды Яковлевны, травматическим психозом – с бредом, галлюцинациями, с попыткой самоубийства. Еще в Чердыни поэт выбросился из больничного окна и сломал себе руку. Очевидно, разум его действительно помутился: арки в честь челюскинцев Осип Эмильевич посчитал поставленными… в связи с его приездом в Чердынь.

В мае 1937-го Мандельштамы вернулись домой, в Москву. Но одна из их комнат оказалась занята человеком, писавшим на них доносы, к тому же разрешения остаться в столице поэт не получил. Впрочем, до следующего ареста оставалось не так уж много времени…

В эти страшные годы, скрываясь от бдительного чекистского ока, Надежда Яковлевна бережно хранила все, что было написано ее мужем: каждую строчку, каждый клочок бумаги, которого касалась его рука. Как сотни тысяч жен «безвинно корчившейся под кровавыми сапогами Руси» (А. Ахматова), она обивала все пороги, выстаивала длиннющие очереди для того, чтобы хоть что-то узнать о муже. По тем временам ей повезло. Она узнала, «за что» и сколько лет получил ее муж, но не знала, куда его направили этапом из Бутырской тюрьмы.

Еще не ведая о смерти мужа, Надежда Яковлевна просила Берию о заступничестве…

Осталось ее письмо, адресованное Осипу Эмильевичу, «пронзительной силы человеческий документ», по определению приморского краеведа Валерия Маркова.

«Ося, родной, далекий друг! Милый мой, нет слов для этого письма, которое ты, может, никогда не прочтешь. Я пишу его в пространство. Может, ты вернешься, а меня уже не будет. Тогда это будет последняя память.
Оксюша – наша детская с тобой жизнь – какое это было счастье. Наши ссоры, наши перебранки, наши игры и наша любовь… И последняя зима в Воронеже. Наша счастливая нищета и стихи…
Каждая мысль о тебе. Каждая слеза и каждая улыбка – тебе. Я благословляю каждый день и каждый час нашей горькой жизни, мой друг, мой спутник, мой слепой поводырь…
Жизнь долга. Как долго и трудно погибать одному – одной. Для нас ли – неразлучных – эта участь?..
Я не успела тебе сказать, как я тебя люблю. Я не умею сказать и сейчас. Ты всегда со мной, и я – дикая и злая, которая никогда не умела просто заплакать, – я плачу, я плачу, я плачу. Это я – Надя. Где ты? Прощай. Надя».
«В те дни, когда писалось это письмо, О. Мандельштам уже находился во Владивостоке в пересыльном лагере (район нынешнего Морского городка), – повествует В. Марков. – Наверное, он чувствовал, когда рождались строки неотправленного письма. Иначе чем объяснить, что именно в эти дни, в двадцатых числах октября, он написал письмо брату Александру (Шуре), которое, к счастью, дошло до адресата.
«Родная Наденька, не знаю, жива ли ты, голубка моя…» – вопрошал в письме Мандельштам. Это были последние строчки поэта, прочитанные его женой… 27 декабря 1938 года, в наполненный метелью день, Осип Мандельштам умер на нарах в бараке № 11. Его мерзлое тело с биркой на ноге, провалявшееся целую неделю возле лагерного лазарета вместе с телами других «доходяг», было сброшено в бывший крепостной ров уже в новом – 1939 году».

Кстати, по последним архивным изысканиям поэт умер все-таки в магаданских лагерях…

В июне 1940-го Надежде Яковлевне вручили свидетельство о смерти Мандельштама. Согласно этому документу, он скончался в лагере 27 декабря 1938 года от паралича сердца. Существует множество других версий гибели поэта. Кто-то рассказывал, что видел его весной 1940-го в партии заключенных, отправлявшихся на Колыму. На вид ему было лет семьдесят, и производил он впечатление душевнобольного…

Надежда Яковлевна поселилась в Струнине, поселке Московской области, работала ткачихой на фабрике, затем жила в Малоярославце и Калинине. Уже летом 1942-го Анна Ахматова помогла ей перебраться в Ташкент и поселила у себя. Здесь жена поэта окончила университет и получила диплом преподавателя английского языка. В 1956-м она защитила кандидатскую диссертацию. Но только через два года ей разрешили жить в Москве…

«Характер у нее своенравный, – вспоминает ташкентская писательница Зоя Туманова, в детстве учившаяся у Надежды Яковлевны английскому языку. – Ко мне она добрей, чем к мальчишкам, иногда ласково треплет по волосам, а друзей моих всячески шпыняет, словно испытывая на прочность. В отместку они выискивают в книжечке стихов Иннокентия Анненского строчки – «Ну, прямо про Надежду! Слушай»:
Люблю обиду в ней, ее ужасный нос,
И ноги сжатые, и грубый узел кос…»

Увидев у преподавателя толстый фолиант на итальянском, дети спросили: «Надежда Яковлевна, вы и по-итальянски читаете?» «Детки, две старые женщины, всю жизнь занимаемся литературой, как же нам не знать итальянского?» – ответила она.

Надежда Яковлевна дожила до того времени, когда стихи Мандельштама уже можно было перенести на бумагу. И стихи, и «Четвертую прозу», и «Разговор о Данте» – все то, что она запомнила наизусть. Мало того – еще успела написать и три книги о муже… Ее воспоминания впервые были напечатаны на русском языке в Нью-Йорке в 1970 году. В 1979-м вдова поэта безвозмездно передала архивы Принстонскому университету (США).

Когда Надежда Яковлевна получала гонорары из-за границы, то многое раздавала, а то просто брала своих приятельниц и вела их в «Березку». Отцу Александру Меню она подарила меховую шапочку, которую в ее кругу называли «Абрам-царевич». Множество знакомых ей женщин ходило в «мандельштамках» – так они сами прозвали коротенькие полушубки из «Березки», подаренные Надечкой. И сама она ходила в такой же шубке…

Из архивных публикаций последних лет известно, что Надежда Яковлевна пыталась устроить свою жизнь в личном плане еще в то время, когда муж находился в заключении, да и после тоже. Не получилось… Однажды она призналась:

«Я хочу говорить правду, только правду, но всю правду не скажу. Последняя правда останется со мной – никому, кроме меня, она не нужна. Думаю, даже на исповеди до этой последней правды не доходит никто».

Мандельштама полностью реабилитировали только в 1987-м. Не обошлось, по российской традиции, и без крайностей – произведения пусть и даровитого, но все-таки не в полную меру раскрывшего свой творческий потенциал автора зачастую ставятся в один ряд с шедеврами Пушкина…

Надежда Яковлевна Мандельштам (девичья фамилия - Хазина , 30 октября 1899, Саратов - 29 декабря 1980, Москва) - русская писательница, мемуарист, лингвист, преподаватель, жена Осипа Мандельштама.

Биография

Надежда Яковлевна Мандельштам (урождённая Хазина) родилась 30 октября 1899 года в Саратове в состоятельной еврейской семье. Её отец, Яков Аркадьевич Хазин (? - 8 февраля 1930), сын ямпольского купца Хаима-Арона Хазина, выпускник Санкт-Петербургского университета по юридическому и математическому факультетам, был присяжным поверенным. Поскольку кандидат юридических и математических наук Я. А. Хазин принял православие, а его невеста Ревекка Яковлевна Рахлина (в быту Вера Яковлевна, 1863 - 17 сентября 1943, Ташкент) была записана по иудейскому вероисповеданию, их гражданский брак был заключён во Франции. В 1897 году был крещён их пятилетний сын Александр (31 декабря 1892, Умань - 1920). Родители покинули Умань не ранее середины 1897 года и поселились в Саратове, где отец получил место присяжного поверенного округа Саратовской судебной палаты. Надежда была младшим ребёнком в многодетной семье. Кроме неё и их старшего сына Александра, в семье Хазиных росли сын Евгений (1893-1974) и старшая дочь Анна (1888-1938). Мать окончила Высшие женские медицинские курсы при Медико-хирургической академии в 1886 году со специализацией в гинекологии и работала врачом.

В 1902 году семья переехала в Киев, где 20 августа того же года отец был записан присяжным поверенным округа Киевской судебной палаты. Там, 14 августа 1909 года, Н. Я. Мандельштам поступила в частную женскую гимназию Аделаиды Жекулиной на Большой Подвальной, дом 36. Скорее всего, гимназия была выбрана родителями как наиболее близкое учебное заведение к месту проживания семьи (улица Рейтарская, дом 25). Особенностью гимназии Жекулиной было обучение девочек по программе мужских гимназий. Успешно сдав вступительные испытания, Надежда, тем не менее, училась средне. Она имела оценку «отлично» по истории, «хорошо» - по физике и географии и «удовлетворительно» по иностранным языкам (латинский, немецкий, французский, английский). Кроме того, в детстве Надежда несколько раз посещала вместе с родителями страны Западной Европы - Германию, Францию и Швейцарию. После окончания гимназии Надежда поступила на юридический факультет университета Святого Владимира в Киеве, однако учёбу бросила. В годы революции училась в мастерской известной художницы А. А. Экстер.

1 мая 1919 года в киевском кафе «Х. Л. А.М» Н. Я. знакомится с О. Э. Мандельштамом. Начало романа известного поэта с молодой художницей зафиксировал в своём дневнике литературовед А. И. Дейч:

«Товарищ чёрных дней»

16 мая 1934 года Осип Мандельштам был арестован за написание и чтение стихов и помещён во внутреннюю тюрьму здания ОГПУ на Лубянской площади. 26 мая 1934 года, на Особом совещании при Коллегии ОГПУ Осип Мандельштам был приговорён к высылке на три года в Чердынь. Надежда Яковлевна была вызвана на совместный с мужем допрос, на котором ей было предложено сопровождать мужа в ссылку. Вскоре после прибытия в Чердынь, первоначальное решение было пересмотрено. Ещё 3 июня она сообщила родственникам поэта, что Мандельштам в Чердыни «психически болен, бредит». 5 июня 1934 г. Н. И. Бухарин пишет письмо И. В. Сталину, где сообщает о тяжёлом положении поэта. В итоге 10 июня 1934 г. дело было пересмотрено и вместо ссылки Осипу Мандельштаму разрешили проживание в любом выбранном им городе СССР, кроме 12 крупных городов (в список запрещённых входили Москва, Ленинград, Киев и др.). Следователь, вызвавший супругов, чтобы сообщить им эту новость, потребовал, чтобы они выбрали город при нём, не раздумывая. Вспомнив, что в Воронеже живёт их знакомый, они решили уехать туда. В Воронеже они познакомились с поэтом С. Б. Рудаковым и преподавателем Воронежского авиатехникума Н. Е. Штемпель. С последней Н. Я. Мандельштам поддерживала дружеские отношения на протяжении всей жизни. Все эти и последующие за ними события подробно описаны в книге Надежды Яковлевны «Воспоминания».

Леонид Велехов : Здравствуйте, в эфире Свобода - радио, которое не только слышно, но и видно. В студии Леонид Велехов, это новый выпуск программы "Культ Личности". Она не про тиранов, она про настоящие личности, их судьбы, поступки, их взгляды на жизнь.

Надежда Мандельштам – любовь, жена, вдова великого поэта – сама по себе великая личность, большой русский писатель, человек трагической и грандиозной судьбы. О ней сегодняшняя наша программа, гость которой знаток мандельштамовского творчества и жизни, председатель Мандельштамовского общества Павел Нерлер .

​(Видеосюжет о Надежде Мандельштам. Закадровый текст :

Мы с тобой на кухне посидим,

Сладко пахнет белый керосин;

Острый нож да хлеба каравай…

Хочешь, примус туго накачай,

А не то веревок собери

Завязать корзину до зари,

Чтобы нам уехать на вокзал,

Где бы нас никто не отыскал.

Девятнадцать лет они провели вместе, почти не разлучаясь. На кухне, правда, если и сиживали, то в основном чужой, своей фактически никогда и не было. А вот завязать корзину, в которой были рукописи, и уехать на вокзал от очередной опасности - этим была полна их жизнь. Жизнь отщепенцев, беженцев, нищих.

Сорок два два года она провела без него, но не расставаясь с ним ни на секунду, спасая его стихи, которые она хранила в своей памяти и все в той же корзинке. Бродский даже сказал, что не столько вдовой Мандельштама, сколько вдовой его стихов она была в течение этих сорока двух лет. И тут же пояснил эту острую мысль: вдовой культуры, лучшим порождением которой были стихи ее мужа.

Если бы то, что она спасла для нас стихи Мандельштама, было единственным, что она сделала в жизни, за одно это она заслужила бы памятника и вечности. Но помимо этого она написала собственные великие книги, воспоминания, который тот же Бродский охарактеризовал как взгляд на историю в свете совести и культуры и приравнял к Судному дню на земле для ее века.

В конце жизни она впервые обрела покой, собственную крышу над головой и кухню, на которой она любила сидеть, словно в память о стихе ее гениального мужа. И снова Бродский, его воспоминание:

"Было под вечер; она сидела и курила в глубокой тени, отбрасываемой на стену буфетом. Тень была так глубока, что можно было различить в ней только тление сигареты и два светящихся глаза. Остальное -- крошечное усохшее тело под шалью, руки, овал пепельного лица, седые пепельные волосы -- все было поглощено тьмой. Она выглядела, как остаток большого огня, как тлеющий уголек, который обожжет, если дотронешься").

Студия

Леонид Велехов : В прошлый раз, сделав передачу об Осипе Эмильевиче, мы условились, что сделаем о Надежде Яковлевне отдельную, потому что она того заслуживает. При этом она этого заслуживает не только каким-то своим жизненным подвигом участия в жизни самого Мандельштама, в посмертной его судьбе, но она сама грандиозная личность и в человеческом измерении, и в творческом. Ее мемуары, Бродский за эти слова отвечает, но он назвал их лучшей прозой ХХ века. Мы будем говорить о судьбе этих мемуаров, об отношении к ним, но это с Иосифом Бродским в этом отношении согласен. Это действительно совершенно замечательная книга. Об этом разговор впереди.

Я так построю свой вопрос. Как ты считаешь, что все-таки было главным дело ее жизни - судьба мандельштамовского творчества, публикация его стихов, публикация его прозы или же вот эти грандиозные мемуары, которые она, между прочим, засела писать, когда ей было почти 60 лет.

Павел Нерлер : Конечно – первое. Правильно было сказано – это подвиг, который она совершила, сохранив стихи, сохранив архив, сохранив атмосферу Мандельштама. Как бы плоть его перекочевала в ее. Это ее главное было дело, безусловно. И когда она все это с уверенностью могла сказать себе, что все это уже совершено, когда архив оказался на Западе, когда на Западе вышел сначала однотомник, потом трехтомник, ставший впоследствии еще и четырехтомником Мандельштама, т. е. когда стихи его были спасены и читателю преподнесены. Пожалуйста – читайте! Это было главное.

Леонид Велехов : Ты считаешь, что это был такой разумный рационализм, такой step-by-step.

Павел Нерлер : Конечно – нет. Просто у нее как бы внутреннее чувство определенной экзистенциональной гармонии никогда не давало забывать, что это она должна сделать в первую очередь. Сделает ли она что-то еще – это другой вопрос. Тем более что намерение писать мемуары у нее как-то и запрограммировано не было. Это возникло как некая реакция на что-то, в частности, на мемуары других лиц. Очень ее раздражили мемуары Георгия ИвАнова и некоторые другие.

Леонид Велехов : А теперь касаясь ее такой роли в жизни Мандельштама. Ее роль и место в его творчестве. Мы можем назвать ее его музой? Потому что мы помним, как сама она иногда пеняла на то, что она при нем играет роль собачонки. "Товарищ большеротый мой" – это как бы тоже не совсем образ музы. Она была его музой?

Павел Нерлер : Да, конечно. Она была музой, которая, если угодно, возникнув, не то, чтобы над ним порхала и крылышками помахивала. Она была музой, которая обозначала важные вехи самого творчества Мандельштама, которая сама вместе с ним как бы развивалась, переформировываясь каждый раз. Потому что муза, которой Мандельштам посвятил стихи "Черепаха", первое стихотворение, которое когда они познакомились 1 мая 1919 года, и вот этот их скоротечный, мгновенный, взрывной роман…

Леонид Велехов : Все ведь в один день, в один вечер, в одну ночь случилось.

Павел Нерлер : Да, в один день, в один вечер, в одну ночь, Владимирская горка. Пиджак на ее плечах. И вот эти стихи. И там упомянутые тобой стихи про скворца, и стихи "Твой зрачок в прозрачной корке". Это ведь совершенно разные состояния музы, если угодно. И такого, например, цикла, специально адресованного Надежде Яковлевне, у Мандельштама нет, а вот эти все стихотворения, если их свести воедино, то они формируют определенный цикл, даже, если угодно, небольшую поэтическую книгу, построенную не по мандельштамовским канонам. Он книги выстраивал по хронологии, как правило. Это был сознательный его принцип, достигший своей полной чистоты в 30-е годы в московских стихах, в воронежских стихах. Но этот принцип был им совершенно четко осознан. И он им пользовался как приемом. Тем не менее, если стихи, посвященные или обращенные к Надежде Яковлевне, извлечь, то получаешь некоторую отдельную книгу с определенным сюжетом.

Леонид Велехов : А как ты считаешь, она была внешне интересной женщиной? Она же очень разная на разных фотографиях – иногда интересная, замечательные совершенно глаза, иногда наоборот.

Павел Нерлер : Я полагаю, что Осип Эмильевич был того мнения, что она была интересной женщиной.

Леонид Велехов : Тем более что он разбирался все-таки в этом вопросе.

Павел Нерлер : Таким профессионализированным знатоком он, конечно, не был.

Леонид Велехов : Но и монахом, попавшим вдруг в земную жизнь впервые 1 мая 1919 года, он тоже не был.

Павел Нерлер : Да. Просто женская красота лишь на определенное, необязательно долгое время, отталкивается от внешности. Все, даже недоброжелатели или недоброжелательницы Надежды Яковлевны, отдают дань просто невероятной красоте ее высокого лба и ее кожи. У нее была великолепная кожа от рождения. И это то, в чем сходятся даже все те, кто относились к ней с чувством, граничащим с ненавистью. Таких тоже было достаточно. Но красота, видимо, включает в себя какие-то другие параметры, которые не просятся на глянцевую обложку, какой-то гламур. И это Мандельштам увидел сразу. Потому что когда они познакомились, это был день рождения Александра Дейча, 1919 год 1 мая. Мандельштам в этой гостинице жил. И в кафе "Хлам" в подвальчике гостиницы "Континенталь" в Киеве отмечался этот день рождения. И весь табунок киевских художников, музыкантов, артистов там собрался. И Мандельштам тоже к ним спустился. Они его, конечно, все знали. И вопреки обыкновению тут же согласился и стихи читать, и как-то в эту компанию нырнул. И все время глаз не сводил с этой девушки, с Надежды Хазиной.

Леонид Велехов : Было ей тогда 19 лет. Магия, конечно, – 19 лет, 1919 год, 19 лет они вместе провели.

Павел Нерлер : Да, до 1938 года.

Леонид Велехов : Но еще одну тему я бы хотел затронуть. Ее, может быть, нужно осторожно трогать, что их отношения, действительно, были полны не каких-то таких абстрактно высоких чувств, но они были полны очень такой земной чувственности, эротики. Хочу одну вещь процитировать из ее воспоминаний. Причем, до самой последней минуты они были этим полны, хотя уж через что они прошли – через все эти страдания, через все эти скитания, через всю эту нищету. Она пишет: "Ночью в часы любви я ловила себя на мысли - а вдруг сейчас войдут и прервут? Так и случилось первого мая 1938 года, оставив после себя своеобразный след - смесь двух воспоминаний".

Павел Нерлер : А что тут комментировать?!

Леонид Велехов : Тут комментировать нечего. Просто я хотел, чтобы прозвучал этот пассаж.

Понятно, в чем Мандельштам на нее повлиял – просто, видимо, во всем. Она сформировалась как личность, как человек под его абсолютным влиянием, его гениальной натуры, его таланта гениального и всего прочего. А как ты думаешь, в чем-то она на него повлияла?

Павел Нерлер : Тут даже двух мнений быть не может – конечно, повлияла. Просто это были такие составные части жизни, которые не бросались в глаза. То, что она сразу же, с первого взгляда, с первого слова, с первого звука приняла и сделала своими "Нет, ты полюбишь иудея,//И растворишься в нём" (я перефразировал), она сразу приняла некоторые для Мандельштама очень значимые параметры жизненного поведения, например, крыша над головой, безбытность…

Леонид Велехов : Вот эту безбытность она приняла искренне.

Павел Нерлер : Она ее приняла искренне. Она ее разделяла. И она ее, если угодно, даже культивировала. Это как бы ослабляло зависимость их от власть предержащих, власть имущих. Это заставляло их, конечно, хлопотать о чем, но в то же время оставаться независимыми. Вот эта внутренняя свобода – это была некоторая награда в компенсацию за отвязанность бытовых якорей. Этого у них не было одинаково. И тут они друг друга очень поддерживали. Они почти всюду ходили вместе. Они ведь были совершенно не разлей вода. Что они идут к Бухарину, что они идут к родственникам Осипа Эмильевича, к родственникам Надежды Яковлевны, они практически всегда были вместе.

Леонид Велехов : При этом, что она была, по воспоминаниям современников, безмолвной его тенью. Когда они приходили, она садилась где-то в уголке и молчала все время.

Павел Нерлер : Она молчала. Наверное, она вставляла в разговор что-то, но она молчала при живом Мандельштаме. И она перестала молчать, когда она осталась без него. Эти ее реплики, эти ее речи были по своей какой-то остроте и проницательности соизмеримыми.

Леонид Велехов : Конечно!

Павел Нерлер : Она очень много впитала. Она очень много вобрала в себя того, что только у Мандельштама по жизни она встретила и встречала. Как бы она, действительно, была, если угодно, носителем этой мандельштамовской волны, мандельштамовской атмосферы, мандельштамовской остроты, если угодно.

Леонид Велехов : Это ведь совершеннейшее чудо, что она уцелела. Потому что на нее уже был выписан ордер на арест. И за ней, если не ошибаюсь, в Калинин, в угол, который они снимали, приходили. Разминулись с ней буквально в несколько дней, потому что она, опять же совершенно грандиозная натура, первое, что она сделала после ареста Мандельштама, кинулась в Калинин за этой корзинкой с рукописями.

Павел Нерлер : Она прекрасно понимала, что это было частью ее теперь только начавшейся жизненной программы. Сработала такая запрограммированность на то, что нужно спасти архив, сберечь архив. И чего только она не предпринимала.

Леонид Велехов : Хотя она понимала, насколько это опасно, что она туда кинулась. Можно было нарваться там.

Павел Нерлер : Даже вопросов у нее не было. Конечно, это и есть то, что она теперь должна беречь. И она не была уверена, что они увидятся. Не хочу утверждать, что она была уверена, что они не увидятся, надежда на это была у нее, конечно, до последнего, но в этом смысле она понимала, что надо делать.

Леонид Велехов : Ты считаешь, что она сразу как бы осознала эту свою, так ее назовем, миссию Антигоны – сохранить, спасти то, что от Мандельштама останется, главное – его стихи, его поэзию?

Павел Нерлер : Безусловно! У нее началось не то, чтобы раздвоение, а как бы параллельное течение двух жизней. Жизнь первая – та, которую она, Надежда Яковлевна Мандельштам, должна была вести и как-то зарабатывать себе на эту жизнь. Отсюда пошли ее преподавательские заходы. И жизнь вторая, параллельная, и только для нее они были совершенно нераздельными – она вдова, или в тот момент, когда она поехала в Калинин, она еще вдовой не была. Она человек, который отвечает перед, если угодно, перед человечеством за рукописи одно гениального поэта, женой которого, музой которого ей посчастливилось быть. Именно посчастливилось. Вот это колоссальное счастье совместного проживания этих 19 лет вместе с Мандельштамом, оно у нее органически… Никто ей этого не объяснял, никто ее этому не учил. Мандельштам наоборот говорил: "А кто тебе сказал, что мы должны быть счастливыми, что ты должна быть счастливой?" Она это делала почти инстинктивно. И потом уже постепенно к ней возвращалось осознание этого. Не возвращалось, а приходило. Потому что потом уже она думала – а где лучше сохранить, кому дать, у кого забрать? Это ведь тоже в ситуации, когда в стране политический ландшафт был подвижным, тоже некоторое искусство.

Леонид Велехов : Но ведь многие из его стихов сохранились, только благодаря ее памяти. Потому что она их заучила. И она их бесконечно повторяла. Опять же не могу себе отказать в удовольствии процитировать. Это относится к временам, когда она на прядильной фабрике работала: "По ночам я, бессонная, бегала по огромному цеху и, заправляя машины, бормотала стихи. Мне нужно было помнить все наизусть - ведь бумаги могли отобрать, а мои хранители в минуту страха возьмут да бросят все в печку. Память была добавочным способом хранения". А можно себе представить, сколько стихов она хранила в памяти?

Павел Нерлер : Вообще, весь мандельштамовский корпус очень небольшой.

Леонид Велехов : Весь практически, да?

Павел Нерлер : Во-первых, она не весь знала. Некоторые стихи она узнала только… Весь мандельштамовский корпус, кроме шуточных, кроме детских, кроме переводов, - это где-то 400-400 с небольшим. Это очень маленькое собрание текстов, созданных творческим гением Мандельштама. Это не тысячи и не десятки тысяч, как у многих других.

Леонид Велехов : Потому что он бесконечно стихи правил и переписывал. Как ему Гумилев как-то в молодости сказал, что стихи надо переписывать до тех пор, пока в окончательной версии от первоначальной не останется ни одного слова. (Смех в студии )

Павел Нерлер : Он сказал: "Это хорошие стихи, Осип, но когда ты их кончишь, от них ничего не останется". Да, Мандельштам очень трудно и подолгу работал над каждым текстом. Это верно. И, вообще, он был как бы поэтом сравнительно трудно возникающего и короткого дыхания.

Леонид Велехов : А теперь о ее собственном литературном даре. Воспоминания она засела писать, когда ей было под 60?

Павел Нерлер : Это конец 50-х годов. Да, это было уже приближение к 60-ти годам. Но надо сказать, что некоторые письма… Одно очень дивное есть письмо Харджиев из Ташкента, кажется, 1943 года. Они не писались как проза, но воспринимаются как набросок прозы, как эскиз, как своего рода какое-то эссе. Настолько они…

Леонид Велехов : Я думаю, что подспудно все-таки замысел зрел. Он не появился одномоментно.

Павел Нерлер : Не в том дело, что с письмами было… У нее был писательский талант. У нее была хорошо поставленная рука. Писать прозу, писать воспоминания ее побудили все-таки эти внешние причины изначально. Она сразу нащупала некий жанр. Это у нее произошло почти сразу – жанр небольших главок, каждая из которых, с одной стороны, является каким-то целым, там есть некоторое осмысленное сюжетное начало. В то же время они только тогда начинают играть в полную мощь, когда они рядом поставлены, выстроены в композицию. И вот так и первая, и вторая ее книги (вторая часть сложнее, но состоящая из таких кирпичиком) были из этого составлены. Ведь она тоже написала несколько десятков некоторых текстов, которые она не включила в эти книги по каким-то своим соображениям. Стало быть у нее были представления о композиции, о том, что не только все, что угодно она напишет и надо туда вставить, а что-то она не вставит в свое произведение. Это была нормальная писательская работа. А двигали ею те самые ей казавшиеся чудовищными, ужасными воспоминания младших современников.

Леонид Велехов : Недоброжелатели ее действительно сопровождали всю жизнь, в т. ч. публикация ее мемуаров, как замечательно сказал Бродский, которого я буду часто цитировать, потому что, по-моему, лучше него никто о ней не написал, "вызывало негодование по обе стороны кремлевской стены", имея в виду, что и у власти вызвало негодование, и у части советской интеллигенции. При этом, опять же как он добавляет, "реакция власти была честнее, чем реакция интеллигенции". Как ты объясняешь такую противоречивую реакцию на появление этих мемуаров?

Павел Нерлер : То, что касается внутрикремлевской реакции, тут все понятно. Когда эти воспоминания вышли по-русски, они почти одновременно выходили по-русски и по-английски. И, кстати, потом жили своей самостоятельной жизнью на Западе. Их переводили иногда бережно, иногда не очень бережно на разные языки. Практически на все европейские языки их перевели при жизни Надежды Яковлевны. На китайский ее тоже перевели, но это произошло гораздо позже, совсем недавно. Это было понятно. И за то, что у человека находили в самиздате книги Надежды Яковлевны, ему тоже также попадало, как и за другие непозволительные к обладанию, распространению и чтению произведений. В этом смысле она встала в этот ряд.

Что касается раскола внутри интеллигенции, то он произошло. Он не произошел после первой книги, хотя там тоже можно было бы усмотреть некоторые интенции, которые во второй книге раскрылись особенно сильно. Она не стремилась быть 100-процентно справедливой по отношению ко всем тем, о ком она писала. Они никого не прятала. Она не придумывала как Катаев каких-то там псевдонимов. Все равно это было бы легко угадываемо. Тут надо вспомнить, что это были за книги.

Леонид Велехов : Но Катаев эти псевдонимы придумывал не для того, чтобы спрятать, а как некий художественный прием.

Павел Нерлер : Конечно!

Леонид Велехов : И реакция на его, на мой взгляд, совершенно замечательные и гениальные воспоминания была очень похожая на ту реакцию, которая встретила мемуары Мандельштам.

Павел Нерлер : Но все же она была слабей. Такого раскола на две половины читающей…

Леонид Велехов : Но время было уже другое.

Павел Нерлер : Да, время было уже другое. Да, конечно. Это верно.

Леонид Велехов : Тебе не кажется, что было много просто, извини, просто элементарной зависти в этой реакции? Вдруг появилась такая книга. Человек, который до этого не имел никакой литературной биографии, про которого, наверное, считали, что вот его роль – заботиться о наследии ее великого мужа и все прочее. И вдруг появляется такая книга, которая действительно, опять же Бродского цитирую, который ее приравнял к "судному дню на земле для ХХ века". Это грандиозно то, что он написал о ней. Он написал, что "ее мемуары если не остановили, то приостановили культурный распад нации". Люди не могли этого не понимать. Только не у всех была такая широта и глубина восприятия и великодушия, которое было у Бродского. Я думаю, что было много, на самом деле, просто зависти.

Павел Нерлер : Я думаю, что зависть здесь большой роли не играла. А чему завидовать? И, собственно, кто больше всего был возмущен и больше всего протестовал? Те и только те, как правило, только те, кто был или лично задет, или близкие люди, которые были задеты в этих воспоминаниях так или иначе. Тот же Каверин, который написал Надежде Яковлевне открытое письмо под названием "Тень знай свое место", оскорбился за Тынянова, то, что Надежда Яковлевна позволила себе о нем написать. Эмма Григорьевна Герштейн, главная оппонентша Надежды Яковлевны, возмутилась и среагировала на то, что о ней написала Надежда Яковлевна. И некоторые другие. Собственно, задетых там людей довольно много.

Леонид Велехов : Высказывались критически те, кто не был задет. Вдруг обиделись за Ахматову. Ахматова как-то сама за себя не обижалась.

Павел Нерлер : Очень многие за Ахматову обиделись, прежде всего, Лидия Корнеевна. Ахматова не могла обидеться или не обидеться. Ахматова не читала этого.

Леонид Велехов : Да, я понимаю.

Павел Нерлер : Так сложилось, что Надежда Яковлевна ей не показала.

Леонид Велехов : Но в пересказах она, естественно, знала.

Павел Нерлер : В пересказах она что-то знала и была недовольна, кстати сказать. Но, во всяком случае, читательницей этих воспоминаний она не была. Но от ее имени обиделась Лидия Корнеевна и целую книгу написала в пику. А уж Эмма Григорьевна Герштейн всю жизнь потом писала и, главным образом, под таким скрипичным ключом, ответы Надежде Яковлевны. Не будучи близко равной ей по таланту, она…

Леонид Велехов : В том-то и дело. Мемуары Надежды Яковлевны останутся в веках, хотя ум и язык и у нее были очень… Она умудрилась даже Булгакова назвать дурнем. (Смех в студии ). Булгаков, наверное, обиделся. Он был обидчивым человеком, но не стал бы, конечно, ни мстить, ни какие-то в ответ выпускать ядовитые стрелы. Это предположение.

Павел Нерлер : А приятно было академику Дмитрию Благому прочесть, что он лицейская сволочь? Нет, конечно.

Леонид Велехов : Кстати, того же Катаева замечательно проанализировала – всю амбивалентность его личности.

Павел Нерлер : Да. Это совсем другое. Это не то, что лес рубят, щепки летят, т. е. ты пишешь о времени, об эпохе, поэтому неважно, что ты кого-то обидишь, кого-то не обидишь. Я не сомневаюсь в том, что Надежда Яковлевна то, о чем она писала, именно так воспринимала. У нее не было специальной цели кого-то оскорбить. Она, может быть, еще что-то даже смягчала из своей реакции. Тоже я этого не исключаю. Но во всяком случае, она не чувствовала себя всей жизнью мандельштамовской. Всей жизнью своей она ощущала себя вправе иметь свободу высказывания. И не настаивала на том, чтобы они были такими выдержанными и политкорректными, но настаивала на том, чтобы они были справедливыми. Она ведь в переписке с Харджиевым, когда они приближались к ссоре, это потрясающая переписка, она сформулировала одну очень важную вещь. Она говорит: "Мы с вами ревнивцы. Мы ревнуем друг друга к Мандельштаму, к его стихам. Поэтому у нас накаляется". Вот такой ревнивицей суда над эпохой была она сама.

Леонид Велехов : По поводу ревности я вспомнил опять же из Бродского замечательный пассаж, как она как-то сказала Ахматовой, что она хотела бы умереть, потому что там она снова окажется с Оськой. Ахматова сказал: "Нет! На этот раз с ним буду я!" (Смех в студии ). Какие реакции и, как говорится в современной классике, высокие отношения! Это гораздо интереснее, чем вот эти мелкие оспаривания тех или иных характеристик.

Павел Нерлер : Представляешь, как, услышав это, возбудилась Надежда Яковлевна?!

Леонид Велехов : Представляю! (Смех в студии ). Могу себе представить.

Перешли в область личных представлений – московский ее период. Потому что я знаю, что ты был с ней знаком. Я бы хотел, чтобы ты поделился своим личным, что называется, мемуаром.

Павел Нерлер : Мое знакомство было достаточно коротким, к сожалению - 4 или 5 лет. Я в 1977 году познакомился с ней. И этим знакомством я обязан своему другу, замечательному пианисту Алексею Любимову, которого она тоже как пианиста, как клавесиниста очень любила. На одном из его концертов мы случайно совпали. И он меня представил Надежде Яковлевне. Это было зимой. У нее были длинные сапоги, которые нужно было одевать. Кто-то ее сопровождал, но она сама как-то это делала. И я как раз в это время написал статью о путешествии в Армению "Солнечная фуга Мандельштама". И после того, как нас познакомили, я попросил разрешения показать ей эту работу. Она мне назначила час и время. Оказалось, что мы очень близко друг от друга живем.

Леонид Велехов : Это Черемушки.

Павел Нерлер : Да. Она - на метро "Академическая", а я – буквально около метро "Ленинский проспект". В доме "1000 мелочей" я тогда жил. Я пришел в нужный час. Заранее нашел дом – Большая Черемушкинская, дом 14, если мне память не изменяет, квартира 50. Она открыла. Там квартирка-то маленькая у нее была.

Леонид Велехов : Однокомнатная ведь.

Павел Нерлер : Да, однокомнатная маленькая квартирка, кооперативная. Она ее купила, заняв деньги у Симонова, потом вернув.

Леонид Велехов : Вернув все-таки?

Павел Нерлер : Да, вернув.

Леонид Велехов : Не в том смысле, что он взял обратно.

Павел Нерлер : Он не настаивал и был бы рад не брать, но она считала это и так большой помощью – тем, что он ее выручил. И она вернула ему этот долг. Я ей передаю этот конверт. Она говорит такую фразу: "Павел (на кухне у нее какие-то люди. – П. Н.), мы тут все свои. Так что – до свидания!" (Смех в студии )

Леонид Велехов : Ничего себе холодный душ!

Павел Нерлер : Я переспросил, когда – и она мне сказала, что или она мне позвонит, или я должен был ей позвонить, чтобы о тексте поговорить, который я ей оставил.

Леонид Велехов : Тебя это шокировало или нет?

Павел Нерлер : Нет, меня это не шокировало. Меня это поразило такой прямотой и силой резкости. Собственно, ничего плохого я ей не сделал. Может быть, это ужасное что-то, что я ей протянул в этом конверте. Может быть, чудовищный текст, и я заслуживал бы эти слова в прямом смысле слова, но она еще его не прочла. Нет, никак не шокировало.

Леонид Велехов : И ты еще не свой.

Павел Нерлер : Да, тут свои, я не свой.

Леонид Велехов : Все сказала битым словом.

Павел Нерлер : Да, тем же самым слогом, каким она писала свою прозу. Все нормально. Но текст понравился. Мы познакомились. Я приходил к ней. Оказалось, то, что мы живем так близко друг от друга, тоже каким-то фактором являлось. И мог такой раздаться звонок: "Павел, я очень старая. У меня нет хлеба". Это означало, что она сейчас свободна в этот вечер, что надо что-нибудь к чаю взять и можно к ней приехать. Я приезжал, расспрашивал. Я в это время уже начал готовить книгу "Слово и культура" с тем же Симоновым. Он эту идею как председатель Комиссии по наследию Мандельштама горячо поддерживал. Ну, о том, о другом, о композиции книги, о каких-то подробностях я ее, как мне казалось, ненавязчиво расспрашивал. Вот наше общение началось и до ее смерти продолжалось. Я не входил в число самых близких ее знакомых, но, тем не менее, это были стабильные отношения. И к моей жене она очень хорошо относилась.

Леонид Велехов : Все-таки тепло было?

Павел Нерлер : Хотела ей подарить квартиру.

Леонид Велехов : Свою и еще какую-то?

Павел Нерлер : Свою. Потом выяснилось, что таких людей, кому она хотела бы завещать квартиру, некоторое количество.

Леонид Велехов : Тем не менее, это был искренний порыв.

Павел Нерлер : Это был искренний порыв и знак некоей такой симпатии. Очень много она рассказала ценного и полезного. Конечно, о многом не успели ее расспросить. Она была очень заинтересована во всем, что окружает ее собеседников, задавала какие-то вопросы, далеко отстоящие от каких-то мандельштамовских тем, так сказать, по жизни. Очень часто была склонна провоцировать на какую-то… Любила обострить обстановку.

Леонид Велехов : Такая желчность ей была присуща не только как литератору, но и как человеку?

Павел Нерлер : Не то, чтобы это было определяющим. Она была совершенно очаровательным собеседником, у которого, конечно, такой саркастической желчи капелька всегда была наготове, но это не был яд. Это была одна из красок на палитре ее возможностей, интересов и установок. У нее не было задачи… Она сама задавала определенную дистанцию. Причем, это две разные дистанции – дистанцию, которую она задавала по отношению к тебе и которую допускала с твоей стороны по отношению к себе. И она их достаточно выдерживала. Конечно, у нее были свои какие-то шуточки, свои какие-то выражения, какие-то словечки. Например, помню вот она "дурье дело" о чем-то могла сказать, что ей не нравилось. Вот это было ее выражение – дурье дело. Я иногда и сейчас себя ловлю на том, что я именно им пользуюсь в таком же контексте – в смысле бессмысленное, пустое, нелепое занятие.

Леонид Велехов : Жизнь ведь была в этой квартире тоже такая безбытная. Как Бродский опять же написал, что единственной "ценной" вещью были часы с кукушкой. Почему? Она же могла себе что-то позволить, гонорары были.

Павел Нерлер : Она могла позволить себе, и она себе позволяла. Она получала за свои произведения в этих бонах, на которые можно было что-то купить в "Березке". Она обожала дарить людям какие-то подарки. Очень многие поздние, кто о ней написал воспоминания, наверное, каждый второй, именно об этом говорят, что она что-то им подарила или хотела подарить. Причем, подарки могли быть даже очень себе роскошные. Одной подруге она чуть не квартиру подарила, когда были деньги.

Леонид Велехов : Даже так?!

Павел Нерлер : Да. В смысле еды, в смысле полноты холодильника она не жила совершенно полуголодной и лишенной бытового аспекта жизнью. У нее висели в комнатке-спаленке совершенно замечательные картины. Вейсберга она очень любила. Нарисованный Биргером ее портрет висел. Складни, наверное, очень качественные северные были у нее в изголовье. В общем, квартира была обставлена вполне себе уютно. И кухня у нее была очень обжитым местом. Она не была держательница салона, но…

Леонид Велехов : …все-таки какой-то такой квазисалон был у нее.

Павел Нерлер : Это не было квазисалоном. Это была как бы некая вечерняя компания, которая собиралась почти что каждый вечер и состояла из людей более-менее постоянных. Очень близкий ей человек был Юрий Львович Фрейдин. И люди, которых, если угодно, судьба посылала какие-то там западные слависты, еще кто-то. Физики были в этой компании. Книга "Кто кого переупрямит" или "Кто переупрямит время", которую я недавно выпустил.

Леонид Велехов : Книга замечательная совершенно.

Павел Нерлер : Это сборник воспоминаний о ней и ее переписок. Там эта широкая палитра ее знакомых очень хорошо представлена самая разная.

Леонид Велехов : Я ошибаюсь или нет, но чуть ли не Абель входил в число людей, к ней приходивших.

Павел Нерлер : Нет, не Абель. Но был действительно один человек, который утверждал, что он был разведчиком. Насчет Абеля я ничего не знаю.

Леонид Велехов : Какой-то такой слух есть.

Павел Нерлер : Нет, нет. У меня просто не всплывает фамилия этого человека, который утверждал, что он был разведчиком. И он тоже фигурирует в этих документах, опубликованных в этой книге. Во всяком случае, уверяю тебя, там были совершенно замечательные люди. И врачи, с которыми ее сталкивали ее болезни, становились ее друзьями. Дети этих врачей становились ее друзьями. Самое трогательное отношение… Надо сказать, что последний год или полтора без дежурства этих друзей почти постоянного, последние месяцы особенно, просто было бы очень тяжело. И те женщины, которые это дежурство осуществляли, часть из них была связана с Надеждой Яковлевной и общими дружескими отношениями, наверное, как духовнику к Александру Меню, например. Это какое-то было органическое, естественное продолжение всего того, что она как бы вложила сама в этот стиль жизни у себя в квартирке.

Леонид Велехов : А ведь это было какое-то эпизодическое, случайное намерение в Израиль уехать? Что это было?

Павел Нерлер : Да, это был эпизод.

Леонид Велехов : И действительно она сказала, что первое, что она сделает – это приколотит распятие к Стене Плача?

Павел Нерлер : Да, что-то такое. Она чувствовала себя синтезом иудаизма и православия. Но ей очень быстро объяснили, причем разные люди совершенно одинаково. По-моему, Столярова особенно внятно ей объяснила. Ее сразил такой аргумент: "Ну, кто там придет на ваши похороны, Надежда Яковлевна?" (Смех в студии ).

Леонид Велехов : Замечательно точно! Действительно!

Павел Нерлер : Вот этот аргумент ее сразил. А так она далеко зашла. Она подала заявление.

Леонид Велехов : Что ты говоришь?!

Павел Нерлер : Да, она подала заявление. В книге об этом тоже есть. И Столярова с ней ездила, отвозила в этот ОВИР. Она забрала его официально назад.

Леонид Велехов : Сюда поблизости на Садовом.

Павел Нерлер : Я не уверен, что это был городской.

Леонид Велехов : Нет, нет. Об эмиграции только в городской подавали, Садово-Самотечная.

Павел Нерлер : Стало быть так. Наталья Столярова ее отвезла и отыграла назад. Но, действительно, кто бы пришел на ее похороны?

Леонид Велехов : Пришли бы, но, конечно, несравнимо с тем количества народа…

Павел Нерлер : Речь идет о 1971 годе. Может быть, количество людей, кто пришел бы на ее похороны, умри она там, это когда пошла большая алия. А тогда ручеек-то был тоненький.

Леонид Велехов : Да.

Павел Нерлер : Так что, это сразило ее совершенно.

Леонид Велехов : Завершая наш разговор, Ахматова о ней сказала: "Надя самая счастливая вдова". Как бы ты проинтерпретировал эти слова. Была ли счастлива она в своей жизни после гибели Осипа Эмильевича?

Павел Нерлер : Ведь Ахматова не сказала, что Надя самая счастливая женщина. Ахматова сказала, что Надя самая счастливая вдова, и она тут точна. Потому что судьба была не только благосклонна к Надежде Яковлевне. Ее, конечно, миновали какие-то самые тяжелые опции, самые тяжелые варианты, но то, что ее не миновало, это была очень тяжелая и трудная жизнь по чужим углам, привязанность к местам, где ей выпадала работа – преподавание лингвистических дисциплин в таких городах как Ульяновск, Чита, Чебоксары. Всюду она находила каких-то замечательных людей, своих друзей. Всюду кто-то к ней примыкал. Но жизнь ее была очень тяжелой при том, что ее здоровье еще с детства и молодости не было идеальным. Недаром она так много времени проводила на курортах. Мандельштам зарабатывал деньги на то, чтобы она в Крыму лечила свои легкие, поддерживала их в каком-то состоянии. Ее жизнь не давала оснований для того, чтобы назвать ее самой счастливой.

А вот как вдова… Во-первых, она выполнила абсолютно все, что она хотела бы и что она осознала. Она прекрасно осознавала. И когда ей удалось переправить архив сначала во Францию, а потом из Франции в Америку, в Принстон, в этот момент, по-моему, я так предполагаю, она почувствовала, если угодно, какой-то апогей, облегчение. Самое главное, что можно и нужно было сделать, она уже совершила. К этому времени уже были написаны практически обе ее книги. Это 1973 или 1974 год, когда архив ушел на Запад. Но именно это обстоятельство было… Она боялась этих книг, что эти книги ударят по судьбе архива, что если ее заберут, то заберут и архив. А когда архив ушел, то как бы последние даже не то, что страхи, но тени страха ее покинули. И она зажила, если угодно, такой счастливой старушечьей жизнью именно вдовы, выполнившей все свои обещания погибшему мужу. Он их не требовал с нее, но она их ему дала. И вот с этого момента началась какая-то ее отрешенная от этих обязанностей перед ним жизнь. В этом смысле она была, безусловно, счастливой вдовой.

Леонид Велехов : Все-таки переупрямила всех и вся.

Павел Нерлер : Да, и не просто переупрямила, но, если угодно…

Леонид Велехов : Именно в контексте этой цитаты.

Павел Нерлер : Да, да, да. Причем сделала это по-своему не так, как можно было бы еще, а именно по-своему в том виде и форме, каким она считала нужным и правильным, не считаясь с тем, насколько это политкорректно, всех устраивало бы. Нет, этого критерия у нее не было. Она была довольно… "Мы тут все свои. Так что – до свидания!"

Леонид Велехов : Грандиозная судьба. Дала бессмертие Мандельштаму. Не можем мы даже предположить, как бы сложилась его посмертная судьба, если бы ее не было. Этого уже нельзя предполагать. Это данность то, что этой посмертной судьбой он обязан ей. И сама обрела бессмертие в этих своих замечательных мемуарах.

Павел Нерлер : Мне кажется, что Москва заслужила и Надежда Яковлевна заслужила того, что на доме, где она жила, повесили бы мемориальную доску. Может быть, когда-то удастся эти хлопоты осуществить.

Леонид Велехов : Как может быть Москва без памятника им обоим?!

Павел Нерлер : Памятник им обоим стоит: один – в Питере, другой – в Амстердаме. Памятник любви. Но это нечто необычное и необычайное. Но там Большая Черемушкинская, 14 – это было бы правильно.

Леонид Велехов : Хочу одну цитату из нее о годах ее скитаний. "В лесу я проводила почти весь день, а возвращаясь домой, замедляла шаги: мне все казалось, что сейчас мне навстречу выйдет выпущенный из тюрьмы Мандельштам. Можно ли поверить, что человека забирают из дома и просто уничтожают… Этому поверить нельзя, хотя это можно знать умом. Мы это знали, но поверить в это не могли". Как сказано, да!

Павел Нерлер : Да.

Леонид Велехов : Паша, большое тебе спасибо за этот совершенно замечательный час, проведенный в разговоре о Мандельштамах.

Павел Нерлер : Спасибо.

Надежда Яковлевна Мандельштам


Воспоминания

Бабье лицо уставилось в стекло окна, и по стеклу поползла жидкость слез, будто баба их держала все время наготове.

Только то крепко, подо что кровь протечет. Только забыли, негодяи, что крепко-то оказывается не у тех, которые кровь прольют, а у тех, чью кровь прольют. Вот он - закон крови на земле.

ПлатоновДостоевский. Из записных книжек


Майская ночь

Дав пощечину Алексею Толстому , О. М. немедленно вернулся в Москву и оттуда каждый день звонил по телефону Анне Андреевне и умолял ее приехать. Она медлила, он сердился. Уже собравшись и купив билет, она задумалась, стоя у окна. «Молитесь, чтобы вас миновала эта чаша?» - спросил Пунин, умный, желчный и блестящий человек. Это он, прогуливаясь с Анной Андреевной по Третьяковке, вдруг сказал: «А теперь пойдем посмотреть, как вас повезут на казнь». Так появились стихи : «А после на дровнях, в сумерки, В навозном снегу тонуть. Какой сумасшедший Суриков Мой последний напишет путь?» Но этого путешествия ей совершить не пришлось: «Вас придерживают под самый конец», - говорил Николай Николаевич Пунин, и лицо его передергивалось тиком. Но под конец ее забыли и не взяли, зато всю жизнь она провожала друзей в их последний путь, в том числе и Лунина.

На вокзал встречать Анну Андреевну поехал Лева - он в те дни гостил у нас. Мы напрасно передоверили ему это несложное дело - он, конечно, умудрился пропустить мать, и она огорчилась: все шло не так, как обычно. В тот год Анна Андреевна часто к нам ездила и еще на вокзале привыкла слышать первые мандельштамовские шутки. Ей запомнилось сердитое «Вы ездите со скоростью Анны Карениной», когда однажды опоздал поезд и - «Что вы таким водолазом вырядились?» - в Ленинграде шли дожди, и она приехала в ботиках и резиновом плаще с капюшоном, а в Москве солнце пекло во всю силу. Встречаясь, они становились веселыми и беззаботными, как мальчишка и девчонка, встретившиеся в Цехе поэтов. «Цыц, - кричала я. - Не могу жить с попугаями!» Но в мае 1934 года они не успели развеселиться.

День тянулся мучительно долго. Вечером явился переводчик Бродский и засел так прочно, что его нельзя было сдвинуть с места. В доме хоть шаром покати - никакой еды. О. М. отправился к соседям раздобыть что-нибудь на ужин Анне Андреевне… Бродский устремился за ним, а мы-то надеялись, что, оставшись без хозяина, он увянет и уйдет. Вскоре О. М. вернулся с добычей - одно яйцо, но от Бродского не избавился. Снова засев в кресло, Бродский продолжал перечислять любимые стихи своих любимых поэтов - Случевского и Полонского, а знал он поэзию и нашу, и французскую до последней ниточки. Так он сидел, цитировал и вспоминал, а мы поняли причину этой назойливости лишь после полуночи.

Приезжая, Анна Андреевна останавливалась у нас в маленькой кухоньке - газа еще не провели, и я готовила нечто вроде обеда в коридоре на керосинке, а бездействующая газовая плита из уважения к гостье покрывалась клеенкой и маскировалась под стол. Кухню прозвали капищем. "Что вы валяетесь, как идолище, в своем капище? - спросил раз Нарбут, заглянув на кухню к Анне Андреевне. - Пошли бы лучше на какое-нибудь заседание посидели… " Так кухня стала капищем, и мы сидели там вдвоем, предоставив О. М. на растерзание стихолюбивому Бродскому, когда внезапно около часа ночи раздался отчетливый, невыносимо выразительный стук. «Это за Осей», - сказала я и пошла открывать.

За дверью стояли мужчины - мне показалось, что их много, - все в штатских пальто. На какую-то ничтожную долю секунды вспыхнула надежда, что это еще не то: глаз не заметил форменной одежды, скрытой под коверкотовыми пальто. В сущности, эти коверкотовые пальто тоже служили формой, только маскировочной, как некогда гороховые, но я этого еще не знала.

Надежда тотчас рассеялась, как только незваные гости переступили порог.

Я по привычке ждала «Здравствуйте!», или «Это квартира Мандельштама?», или «Дома?», или, наконец, «Примите телеграмму»… Ведь посетитель обычно переговаривается через порог с тем, кто открыл дверь, и ждет, чтобы открывший посторонился и пропустил его в дом. Но ночные посетители нашей эпохи не придерживались этого церемониала, как, вероятно, любые агенты тайной полиции во всем мире и во все времена. Не спросив ни о чем, ничего не дожидаясь, не задержавшись на пороге ни единого мига, они с неслыханной ловкостью и быстротой проникли, отстранив, но не толкнув меня, в переднюю, и квартира сразу наполнилась людьми. Уже проверяли документы и привычным, точным и хорошо разработанным движением гладили нас по бедрам, прощупывая карманы, чтобы проверить, не припрятано ли оружие.

Из большой комнаты вышел О. М. «Вы за мной?» - спросил он. Невысокий агент, почти улыбнувшись, посмотрел на него: «Ваши документы». О. М. вынул из кармана паспорт.

Проверив, чекист предъявил ему ордер. О. М. прочел и кивнул.

На их языке это называлось «ночная операция». Как я потом узнала, все они твердо верили, что в любую ночь и в любом из наших домов они могут встретиться с сопротивлением. В их среде для поддержания духа муссировались романтические легенды о ночных опасностях. Я сама слышала рассказ о том, как Бабель, отстреливаясь, опасно ранил одного из «наших», как выразилась повествовательница, дочь крупного чекиста, выдвинувшегося в 37 году. Для нее эти легенды были связаны с беспокойством за ушедшего на «ночную работу» отца, добряка и баловника, который так любил детей и животных, что дома всегда держал на коленях кошку, а дочурку учил никогда не признаваться в своей вине и на все упрямо отвечать «нет». Этот уютный человек с кошкой не мог простить подследственным, что они почему-то признавались во всех возводимых на них обвинениях. «Зачем они это делали? - повторяла дочь за отцом. - Ведь этим они подводили и себя, и нас!»… А «мы» означало тех, кто по ночам приходил с ордерами, допрашивал и выносил приговоры, передавая в часы досуга своим друзьям увлекательные рассказы о ночных опасностях. А мне чекистские легенды о ночных страстях напоминают о крошечной дырочке в черепе осторожного, умного, высоколобого Бабеля, который в жизни, вероятно, не держал в руках пистолета.

В наши притихшие, нищие дома они входили, как в разбойничьи притоны, как в хазу, как в тайные лаборатории, где карбонарии в масках изготовляют динамит и собираются оказать вооруженное сопротивление. К нам они вошли в ночь с тринадцатого на четырнадцатое мая 1934 года.

Проверив документы, предъявив ордер и убедившись, что сопротивления не будет, приступили к обыску. Бродский грузно опустился в кресло и застыл. Огромный, похожий на деревянную скульптуру какого-то чересчур дикого народа, он сидел и сопел, сопел и храпел, храпел и сидел. Вид у него был злой и обиженный. Я случайно к нему с чем-то обратилась, попросила, кажется, найти на полках книги, чтобы дать с собой О. М., но он отругнулся: «Пускай Мандельштам сам ищет», - и снова засопел. Под утро, когда мы уже свободно ходили по комнатам и усталые чекисты даже не скашивали нам вслед глаза, Бродский вдруг очнулся, поднял, как школьник, руку и попросил разрешения выйти в уборную. Чин, распоряжавшийся обыском, насмешливо на него поглядел: «Можете идти домой», - сказал он. «Что?» - удивленно переспросил Бродский. «Домой», - повторил чекист и отвернулся. Чины презирали своих штатских помощников, а Бродский был, вероятно, к нам подсажен, чтобы мы, услыхав стук, не успели уничтожить каких-нибудь рукописей.